Rambler's Top100

Я жила в самой бесчеловечной стране...
Воспоминания анархистки

——— • ———

А.М. Гарасева

Глава 11.
«Человек из розового дома». Решетовские. Знакомство с Солженицыным. Катя Олицкая и Рита Райт. Я прячу «ГУЛАГ». Исключение Солженицына и слежка. «Я обвиняю»

 

Летом 1979 года мы поехали к нашим друзьям, Иде Зунделевич и ее дочери, которые после возвращения с Колымы, где они были с Татьяной, поселились в Рязани. Они сняли на лето комнату в деревне Давыдово, которая [271] почти соединяется с Солотчей, одним из красивейших мест в окрестностях Рязани. Дом был обычным, деревенским, типичным для Рязанщины — калитка с небольшим двускатным навесом, две огромные березы перед окнами, большая передняя комната с черным потолком и необъятных размеров русской печью. Когда мы садились пить чай, Ида сказала: «А вы знаете, что именно здесь, в этом доме и в этой комнате и за этим столом работал Александр Исаевич? Ведь никто из нас тогда не знал, куда он уезжает из Рязани. И мне об этом хозяйка сказала только вчера...»

Та вот он, этот дом, о существовании которого знали мы все, но никогда не спрашивали, где он! Здесь Солженицын заканчивал свой «ГУЛАГ», отсюда, всегда неожиданно, приезжал к нам на Подгорную улицу, где я прятала уже написанные им листы. Дом на Подгорной сломали в семидесятом году, когда работа уже была закончена, и прятать ничего не было нужно. А до этого как помогал мне наш большой сад с его сараями, старый дом с подвалом и чердаком, где находилось столько разных потаенных мест... Никто, даже сам Солженицын, не должен был знать, куда я прятала листы, которые он привозил. Прятала и перепрятывала. Но одно условие было непременным: через несколько минут, когда бы он ни приехал, всё спрятанное должно было лежать перед ним на столе, чтобы он мог, не теряя времени, с ним работать, дополняя привезенным, одно заменяя другим, делая вставки и исправления. В работе проходил час-другой, редко три. Потом он уезжал, а я снова прятала увеличивающуюся пачку листов в только мне известное место... Как это было давно!

Об Александре Исаевиче Солженицыне я услышала, как и все, после выхода «Ивана Денисовича». О том, [272] каким потрясением для многих — по самым разным причинам — стала публикация этой повести, хорошо известно, и тут я ничего нового не скажу. Дело было даже не в ее содержании — в самом факте рассекречивания «лагерной темы», на которую в течение десятилетий, с самого начала прихода к власти большевиков, был наложен категорический запрет, и самые разговоры о существовании лагерей, политических заключенных в СССР, о страшной участи обреченных на гибель и их близких, приравнивались к «антисоветской пропаганде», «клевете на государственный строй» и к «измене родине».

Затем мы узнали, что автор живет в Рязани, и к нему уже началось паломничество.

Забегая вперед, в то время, когда мы уже были дружны с его семьей, я скажу, что новой Ясной Поляны, чего так боялись наши власти, из его дома не получилось, да и не могло получиться: Солженицын был писателем, а не общественным деятелем, ему нужно было работать, и он не мог себе позволить тратить время на разговоры, не относящиеся прямо к продолжению этой работы.

К тому же, как мне представляется, он никогда не любил людей и не умел с ними разговаривать. Русскому же человеку, попавшему в беду или задумавшемуся вдруг о своей жизни, своей судьбе, своем предназначении, или же просто для того, чтобы переложить на чужие плечи свои трудности, обязательно надо к кому-то придти на исповедь, облегчить свою душу, совершенно не интересуясь — есть ли у этого человека время, силы и желание с пришедшим возиться... Это, может быть, слишком прямо сказано, но суть от этого не меняется. Такова характерная национальная черта, схожая с некой душевной болезнью — обязательно перед кем-нибудь вывернуть себя наизнанку, покаяться во всей мерзости [273] совершенного или в слабости своей, чтобы его обязательно «спасали», все равно — от каторги, долга, или просто дали опохмелиться, а после этого он еще и обличит невольного исповедника в душевной скаредности или в чем-либо подобном...

Конечно, Солженицын нам с Татьяной был интересен, но пойти к нему... Зачем? Только потому, что сами сидели? Наверно, мы так бы с ним и не познакомились, если бы из Владимира не приехала Наташа Ануфриева, приятельница Татьяны, которая была вместе с ней на Колыме. Она обязательно хотела побывать у Солженицына, тем более, что была уже с ним хорошо знакома, и уговорила пойти с собой Татьяну.

Солженицын и его тогдашняя жена Наталья Алексеевна Решетовская жили вместе с её матерью, Марией Константиновной, и двумя ее тетушками в большой, очень удобной по рязанским меркам квартире на улице Урицкого. Это была их вторая квартира: первая находилась в том же районе, примерно в середине улицы Урицкого, а эта — в самом ее конце. Они жили на первом, довольно высоко приподнятом этаже трех- или четырехэтажного старого дома, который в наших разговорах проходил под именем «розового дома». Квартира состояла из большого холла, большой кухни-столовой, большой общей комнаты, эркер которой выходил в сквер, такой же большой комнаты, в которой жила Мария Константиновна, теща Солженицына, со своими двумя сестрами, и маленькой комнатки самих Солженицыных, являвшейся одновременно кабинетом и спальней.

Всё это я увидела потом, когда сама стала бывать — и довольно часто — в этом доме. В тот первый раз Татьяна с Наташей не застали А.И., а познакомились [274] только с Марией Константиновной. Она оказалась женщиной совершенно удивительной — чрезвычайно доброй, отзывчивой, радушной и гостеприимной хозяйкой, умевшей и в людях разобраться, и с каждым поговорить так, чтобы человек не ушел обиженным. Как я уже заметила, А.И. отказывался принимать людей, крайне редко соглашался выйти из своей комнаты, даже если человек приезжал к нему издалека, но без предварительной договоренности или без необходимого ему для работы материала. Весь этот поток посетителей приходился на долю Марии Константиновны: она с ними говорила, иногда поила чаем на кухне, а в отдельных случаях выступала и ходатаем за них перед своим знаменитым зятем. В самом А.И. она просто души не чаяла. Она любила его гораздо больше, чем свою дочь, считала его «человеком высокого полета» и чрезвычайно широких горизонтов, и, наоборот, всегда говорила об узости взглядов и интересов, об эгоистичности и ограниченности своей дочери, ее обидчивости и мнительности.

Вскоре после этого визита Мария Константиновна зашла к нам сама, сидела довольно долго и сказала, что А.И. достаточно наслышан о нас и хотел бы с нами познакомиться. Затем пришел и он сам с Натальей Алексеевной и пригласил нас к себе в гости. Мы пришли и — стали бывать, «три Михайловны», как они нас звали, потому что вместе с нами к ним ходила и наша племянница Ирина. После смерти нашей сестры Любаши она перебралась из Москвы в Рязань, поближе к нам, получив в результате обмена на Первомайской улице хорошую квартиру с телефоном, которым в сложных ситуациях пользовался и Солженицын.

Все мы трое очень сблизились с этой семьей. Я не побоюсь сказать, что мы были действительно дружны. [275]

При всем том, что А.И. постоянно был раздражен оттого, что приходят люди, мешая ему работать, отрывают от дела и просто создают в квартире посторонний шум, он не забывал иногда, если я оказывалась при подобных «выговорах», которые он делал временами Марии Константиновне по поводу ее знакомых, сказать: «А вот вы можете ходить к нам в любое время, когда захотите...» И я действительно ходила чаще, чем Татьяна и Ирина, порой по два раза на неделе. Когда же А.И. с женой куда-либо уезжали, то просили, чтобы я бывала у Марии Константиновны еще чаще...

Вечерами, особенно когда А.И. выходил к столу, у нас возникали оживленные разговоры обо всем, что его интересовало, что происходило в нашей стране и вообще в мире. Со своей стороны, он рассказывал, как его принимал Хрущев, как сначала «со всеми почестями» принимали его у Твардовского, как он жил у Чуковских, о знакомстве с Ростроповичами, но все это было интересно именно в разговоре, к случаю, и не отпечаталось в памяти. Да и сам он, мне кажется, жил совершенно не этим, не людьми, с которыми встречался, а своей работой, о которой никогда не рассказывал. Помню, во время одного такого разговора я спросила его, что собой представляет Вишневская? Он посмотрел на меня с удивлением, даже запнулся на какой-то момент, а потом, едва заметно пожав плечами, произнес: «Обыкновенная актриса».

Все это объясняет, почему мне так трудно рассказать что-либо о нем и о наших с ним отношениях. О близком человеке всегда рассказывать трудно, особенно, когда ты изо дня в день живешь бок о бок с ним, а человек этот, фактически, не «живет», а работает, причем работает каждую минуту, даже когда сидит вместе со всеми за [276] вечерним чаем и рассказывает о чем-то сиюминутном и неважном. Мы всегда чувствовали, что с нами находится только малая его часть, все остальное включено в процесс, о котором нам пока не дано знать, но который и является для него самым главным в жизни, может быть даже «формой существования».

Долгое время мы не знали о том, что именно тогда он писал первый вариант своего «ГУЛАГа». Отсюда и его сосредоточенность, и постоянная боязнь, что об этом станет известно «органам» и у него изымут труд, который больше, чем что-либо, подготовил крушение партийного режима у нас в стране и способствовал формированию взгляда мировой общественности на смертельную опасность коммунизма для всего человечества.

Я знаю, что поначалу у него не было никаких документов, они появились уже потом, когда «ГУЛАГ» стал ходить в самиздате. До этого он писал свой первый вариант лишь на основе собственных впечатлений и рассказов бывших лагерников, причем всё это он должен был запоминать, поскольку записывать боялся и делал это лишь в исключительных случаях. Отсюда и некоторые ошибки даже в воспроизведении наших рассказов. Например, я никогда ему не говорила, будто бы Берту Гандаль сажали в пробковую камеру — это никому не было нужно{100}.

Так вот, А.И., как я уже сказала, по моему мнению, не любил и не умел просто разговаривать с людьми: они были ему не нужны в жизни, в быту, скорее только мешали, но когда ему требовалось собрать материал для «ГУЛАГа», он готов был на все. Денег у него не было, они с женой копили их всю зиму на отпуск, а потом летом отправлялись по добытым адресам бывших лагерников на Север, в Архангельскую область, в Сибирь, под Тайшет, [277] или на велосипедах — для экономии — в Прибалтику... На последней странице первого варианта было написано, что «Архипелаг ГУЛАГ» создан на основе рассказов двухсот двадцати пяти человек, чьи фамилии и имена с адресами переданы адвокату автора в Швейцарии на случай необходимости свидетельских показаний и приведенных в книге сведений. Затем в этот список он добавил еще два имени — Татьяны и Анны Гарасевых, поскольку использовал наши рассказы о «Майкопском деле»{101}, об Ирме Мендель{102} и Берте Гандаль{103}, о пытках в Грузии{104}, истории толстовца Е-ва{105}, о рязанской ЧК и рязанских концлагерях, о сионистах-социалистах{106} и некоторые другие сюжеты.

Впервые настоящее доверие со стороны А.И. я почувствовала, когда он попросил меня прочитать воспоминания какого-то бывшего зэка, описывавшего лагеря Дальнего Востока 30-х годов, еще до открытия «Колымы». Сам автор, киевлянин, уже умер, но его сын, узнавший от кого-то из лагерников, друзей отца, о Солженицыне и о том, что он собирает подобные материалы, прислал ему отцовскую рукопись. Это была так называемая «конторская книга», разграфленная для ведения бухгалтерских дел и записанная сплошь довольно убористым и не всегда четким почерком. Автор почти не вдавался в оценки, он описывал известные ему факты — аресты, допросы, методы их ведения, принудительную работу в лагерях, добавляя к этому разве что слова «так вот они и строили социализм». Солженицын объяснил, что времени для чтения у него нет, поэтому он просит меня прочесть всю рукопись, чтобы отметить могущие быть интересными для него места. Конечно, я взялась, тем более, что для меня там всё было интересно, поскольку А.И. уже давал мне читать главы своего «ГУЛАГа». [278]

К тому времени в Рязань приехала Катя Олицкая, автор известных «Воспоминаний», которые ходили тогда в самиздате. Катя была подругой Татьяны еще по кзыл-ординской ссылке: она тоже сидела в Верхнеуральском политизоляторе, а затем они встретились снова на Колыме. С Солженицыным Катя познакомилась раньше нас. Она жила в Умани, но приезжала в Москву, их свел кто-то из лагерников, после чего она довольно часто стала бывать в Рязани, передавая А.И. материалы как свои, так и других «зеков», в частности, о Соловках.

На этот раз она привезла из Москвы известную переводчицу Риту Райт{107}. Та тоже сидела, но у нас, в отличие от Кати, к Рите было настороженное отношение: мы знали, что она согласилась сотрудничать с «органами» и ведет двойную игру, за что ее выпускают без надзора за границу. Солженицын прямо заявил, что он не хочет видеть Риту Райт, но мы успокоили его, сказав, что поселим Риту у нашей Ирины: это далеко, нашего адреса она не знает, так что сама придти к нам не сможет, а у нас будет только Катя.

На самом же деле, никакой конспирации не получилось, потому что, вопреки запрету А.И., Катя стала читать «ГУЛАГ» при Рите Райт, заявив на мой протест, что «Рита — хорошая баба», а затем привела ее к нам в то самое время, когда я читала эту обширную рукопись. И хотя я сунула ее под подушку, прежде чем выйти в другую комнату, вернувшись, я застала Риту уже за чтением... Боюсь, я вела себя не слишком вежливо, но можно ли быть вежливым с человеком, который сразу же начинает обшаривать комнату, едва только войдет в нее?

Эту историю я рассказываю, чтобы стало понятно, как я оказалась «нелегальным секретарем» Солженицына. В дальнейшем, по его просьбе мне приходилось не только [279] просматривать множество материалов, но очень многое еще и перепечатывать. Мы с Татьяной печатали довольно быстро, и в конце концов у нас накопилась огромная «самиздатовская библиотека», которую после отъезда А.И. и наступления более суровых времен — а вместе с тем и при переезде на новую квартиру — пришлось сжечь. Но до этого было еще далеко. И вот однажды, когда мы с Марией Константиновной сидели, как обычно, в их кухне-столовой и о чем-то просто болтали, как это бывает, к нам вышел А.И., вынес несколько отпечатанных листов и спросил меня, не соглашусь ли я взять их к себе на время? Конечно, я согласилась.

Дело в том, что как-то раньше я сказала ему, что если надо что-то спрятать, то лучше всего это сделать у нас в доме. В нашей стране и при наших властях прятать приходится всегда, точно так же, как нельзя у нас говорить человеку всё, потому что неизвестно, что с этим человеком будет и в какой ситуации он окажется. Вот почему ни я, ни Татьяна с Ириной никогда не расспрашивали А.И. о его работе и о том, чем он занимается. Если он нам что-то давал читать — мы были благодарны, и всё. Правда, от нашего бывшего дома к тому времени в нашем владении оставалась всего одна треть, остальное пришлось продать, но у нас осталось пять сараев, подвал, чердак, сеновал, огромнейший сад... И когда он спросил, не опасно ли это, я ответила, что спрячу так, что никто никогда не найдет.

Так он мне стал давать листы «ГУЛАГа». В Рязани ему было неудобно жить. И не только из-за посетителей. Он считалне без оснований), что за ним следят, у него уже давно были нелады с женой, и Мария Константиновна как-то сказала мне, что они обязательно разойдутся — уж очень разные люди он и Наталья Алексеевна, все время [280] у них ссоры. Сначала они на лето снимали дом в Солотче, а потом на осень и зиму он снял тот, в котором я оказалась в 1979 году, — в Давыдове. К тому времени Солженицын уже заканчивал первый вариант «ГУЛАГа» и жил в этом доме один, если не считать хозяйки: хотя все ее звали Галиной, настоящее ее имя было Агафья. Начиналась осень, дожди, хранить написанное в Давыдове стало негде, и А.И. стал привозить готовые страницы к нам. Точно помню, что произошло это уже после пражских событий.

Когда Солженицын приезжал в Рязань из Давыдова, у него был вид старого колхозника из глухой деревни: куртка-стеганка, шапка с ушами, и весь он выглядел каким-то усталым и измученным... Он шел от торгового городка, где останавливаются все автобусы, к нам. Придет, сядет за стол, я принесу ему спрятанное и уйду, чтобы не мешать. Часа через два-три всё это он складывал вместе, отдавал мне и почти сразу же уезжал назад — работать, не всегда даже заходя домой.

И вот наступил момент, когда всё написанное было переснято на пленку. Теперь я хранила десять катушек «ГУЛАГа». Вероятно, то был не единственный экземпляр, потому что, когда А.И. забирал эти негативы у меня, то подарил первую катушку, содержавшую первые сто страниц первого варианта, который, к слову сказать, хотя и не был опубликован, нравился мне больше, чем последующий, известный всем. Эту катушку я хранила очень долго — ив старом доме, и на новой квартире, когда это стало уже действительно опасно, — и уничтожила ее лишь после того, как однажды ночью, слушая какую-то западную станцию, услышала знакомый голос Солженицына. Он обращался ко всем, у кого могли быть копии и материалы по «ГУЛАГу», с просьбой [281] их уничтожить и не подвергать себя риску — с настоятельной просьбой автора и подлинного владельца этих материалов, потрясенного трагической и не до конца раскрытой судьбой очень преданной ему машинистки, которая, вопреки поставленному им условию, хранила у себя копию его работы, была выслежена органами КГБ, арестована и доведена ими до самоубийства...

Здесь я снова хочу вернуться к Солженицыну, как к человеку, обладавшему своими странностями.

Как всякий творческий человек, всецело поглощенный своим делом, А.И. бывал труден в общении. Например, Мария Константиновна предупреждала нас: «Если не хотите с ним рассориться — не говорите о религии». И мы никогда не касались этого вопроса. Он был верующим человеком, но — на свой лад. Можно сказать, что у него был «свой Бог». Действительно близких людей, «домашних», которых он «терпел» у себя в доме, было очень мало. Очень показательно, что когда ему исполнилось пятьдесят лет, когда шли бесконечные поздравительные телеграммы, или когда ему присудили Нобелевскую премию и опять шел поток телеграмм, за праздничным столом собралось всего пять-шесть человек, и, что характерно, это были одни женщины, мужчин в его доме мы почти никогда не встречали. Из рязанцев наиболее близки к ним были еще Радугины, старая рязанская семья, несколько поколений которой были юристами.

В то же время, будучи резок, часто невежлив, молчалив и просто нелюдим, А.И. мог быть человеком очень заботливым и внимательным.

Помню случай, когда я несколько дней пролежала с гипертонией. Но едва я слегла, как появилась Наталья Алексеевна. Так часто бывало: подъезжая на машине, они обычно не останавливались возле нашего дома, а ставили [282] ее на ближайшем углу возле продовольственного магазина, причем А.И., как правило, оставался за рулем, посылая к нам жену. В тот раз, кроме привета от него и вопроса о состоянии здоровья, она принесла мне только что законченный и перепечатанный роман «В круге первом».

Другой случай произошел во время чешских событий. У нас с Татьяной не было приемника, чтобы слушать «голоса из-за бугра», как их тогда называли. Я же чрезвычайно интересовалась происходившим и потому каждый день бегала к Марии Константиновне: у нее был хороший приемник, с которым она буквально спала. Надо заметить, что А.И. сам передач не слушал, говоря, что ему некогда тратить на них время, и просил пересказывать главное. У него был свой взгляд на чешские события и на многое другое, в чем мы с ним расходились. Помню, как он однажды удивился, когда у меня вырвалось: «Какое счастье второй раз пережить Февральскую революцию!» Он посмотрел на меня с изумлением и недоумением — о чем я говорю? — и мне так и не удалось ему объяснить, что эти события напомнили мне подъем, который царил у нас повсеместно во время Февральской революции. Точно так же, если не ошибаюсь, не нашли с ним общего языка и чешские журналисты, надеявшиеся тогда на его поддержку «Пражской весны»...

Так вот, когда я в очередной раз прибежала к ним, чтобы узнать новости у Марии Константиновны, он сам открыл мне дверь — для этого надо было не просто стать перед глазком, но и определенным образом позвонить, — и очень удивился, что я не встретила по дороге Наталью Алексеевну. Оказывается, он послал с ней для меня свой старый преемник, которым он пользовался еще на «Матренином дворе», и рядом с которым он там [283] и сфотографирован. Приемник был, как говорят, «с фокусами», но его подремонтировал наш знакомый, убрал оттуда длинные волны, и тот стал говорить вполне исправно на коротких.

По этому самому приемнику я и услышала сообщение с Запада, что Солженицын исключен из Союза писателей СССР, вернее — из Рязанской писательской организации, что было равносильно исключению из Союза вообще. Было это в два часа ночи. До шести часов утра я не спала, а уже в восемь сказала об этом Татьяне. Я всегда старалась, чтобы она пореже появлялась у Решетовских, достаточно ей было и тех двадцати лет, которые она провела за решеткой, тем более, что и Би-Би-Си, и «Свобода», передавая сообщение о решении Рязанской писательской организации, высказывали опасение, что теперь Солженицыну не избежать вторичного ареста. А как раз за несколько дней до этого А.И. зашел к нам пригласить всех нас троих к ним на 7-е ноября. Помнится, я спросила о его делах в Союзе писателей, потому что вокруг уже все поговаривали о возможности его исключения. Он только усмехнулся, сказав, что пока все в порядке: при встрече кланяются, улыбаются...

Тогда же, в восемь часов утра, я побежала в «розовый дом». Первое, что мне бросилось в глаза, подойдя к их двери — на лестничной площадке, маршем выше, стоят три молодчика, причем один явный дурак — в приметном, черном с красным шарфе, выступающем из-под пальто... Открыла мне Мария Константиновна. Тотчас, услышав мой голос, вышел А.И., и — это было впервые с ним вообще, так что Мария Константиновна чуть не рассмеялась, — он помог мне снять пальто и сам повесил его на вешалку. Спросил меня — могу ли я подождать, пока он по свежей памяти запишет вчерашнее заседание, [284] как оно шло и кто с чем выступал, на это ему потребуется часа два, с тем, чтобы я взяла себе на хранение один из экземпляров записи. Конечно, я была готова ждать, сколько было нужно. Он ушел к себе, а мы с Марией Константиновной уселись на кухне.

Чувствовалось, что все в доме были встревожены. Ожидали ли они ареста? На эту тему не говорили, но атмосфера была такой, что вот-вот кто-то должен был к ним вломиться. Так мы и просидели с ней на кухне часа два, не притрагиваясь к чаю.

Наконец А.И. вышел, передал мне листы и — опять эта небывалая любезность! — поцеловал мою руку. Мы с Татьяной должны были перепечатать текст в нескольких экземплярах для него, а оригинал оставить у себя.

Едва я вышла из подъезда, за мной увязался всё тот же дурак с черно-красным шарфом, который можно было заметить за два квартала. Шел он несколько в отдалении, однако не маскируясь, и я решила его проучить. Конечно, они прекрасно знали, кто я такая и где живу, по-видимому, просто хотели напугать. Во-первых, у нас в Рязани «ихняя» школа, так что они привыкли тренироваться на рязанцах, а, во-вторых, все рязанские телефоны прослушиваются открыто, так что слышишь не только щелчки соединения и разъединения, но часто и дыхание, а иногда и приглушенный разговор. Поэтому я не была удивлена, а разозлилась, и решила этого нахала проучить: до дома он меня не доведет! Сделать это не представляло особого труда. Неподалеку от «розового дома» на улице Циолковского, как раз по дороге к нам, находился длинный гастроном с дверью на каждом его конце. Я вошла с улицы Циолковского, быстро пробежала через толпу, вышла на улицу, прошла под арку на улицу Урицкого, в то время как он остался разыскивать меня в толпе магазина... [285]

Отчет о заседании Рязанской писательской организации мы перепечатали в тот же день, и А.И. отправил его дальше. А я осталась гадать: каким образом Запад так быстро узнал о его исключении? И только потом сообразила, что, по-видимому, Солженицын воспользовался телефоном Ирины или просто позвонил ей, но об этом мы с ней никогда не говорили...

Когда меня спрашивают, изменилась ли моя жизнь в результате знакомства с Солженицыным, то обычно удивляются, получая отрицательный ответ. Но это действительно так — изменилась не жизнь, а ее наполненность новым содержанием, сама жизнь осталась прежней, как не изменились и мы сами. Знакомство с Солженицыным не стало «встречей, озаряющей жизнь» — это было просто «домашнее» знакомство, не всегда легкое, но достаточно интересное, а в отношении его тещи, Марии Константиновны — еще и очень сердечное. Можно вспомнить множество мелких эпизодов, оставшихся в памяти от встреч с А.И. — о его растерянности, когда Рита Райт стала при всех нас его восхвалять, о его удовлетворении, когда я сравнила «ГУЛАГ» с Нюренбергским процессом, тома которого он рассматривал на нашей книжной полке, и получив мой отрицательный ответ на его вопрос — «По величине?» — посерьезнел и сказал: «Я обвиняю». Или случай на балконе уже нашей новой квартиры в Дашково-Песочном, куда, уже после развода с Решетовской и смерти Марии Константиновны, его единственный раз привезла Наташа Радугина. На мое замечание, что здесь, над приокскими лугами, небо кажется особенно высоким, он с удивлением посмотрел на меня, и я с сожалением вспомнила, что Солженицын близорук, и красоты окружающей природы для него как бы не существуют... [286]

Но всё это очень случайно и отрывочно, к тому же не дает никакого представления о том главном и существенном, что сделало нашего «человека из розового дома», как мы его называли между собой, фигурой мирового значения, а для нас, россиян, совершенно исключительным явлением XX века, единственным, кто целеустремленно и до конца решил посвятить себя обличению и разрушению Системы. Все это могут и должны рассказать другие, с кем он говорил, с кем обсуждал эти вопросы, на чьих глазах формировались и видоизменялись его идеи, его мировоззрение, его убеждения. Были ли такие люди? Я не принадлежала к их числу, и думаю, что всё самое главное, самое важное и самое лучшее писатель вкладывает в свое творчество, в свои книги. Там и следует искать ответы на эти вопросы. Для нас же с Татьяной — потому что Ирина уже умерла, — этот Нобелевский лауреат, этот знаменитый соотечественник, с которым за честь считали знакомство президенты и политические лидеры, общественные деятели и деятели культуры и науки самых различных стран, останется навсегда просто добрым — домашним! — знакомым, с которым мы вели за вечерним чаем или за праздничным столом самые несерьезные разговоры, смеялись анекдотам, рассказывали собственные истории и старались только обеспечить ему возможность работы и поддержать его в его великой борьбе — безымянно и незаметно.

Я заканчиваю свои воспоминания, которые писала, вероятно, для того, чтобы разобраться в своей собственной жизни. Все проходит. Нет уже «розового дома» — то есть сам дом стоит, но давно нет тех, кто вносил в него жизнь. Давно снесен и наш старый дом [287] на Подгорной, в котором столько было пережито нашей семьей. Возможно, нет уже и старого дома № 89 под березами в Давыдове — во всяком случае, когда я еще могла выходить не только на балкон, чтобы любоваться Дубровичским лесом за Окой или медленно плывущими среди лугов белыми пароходами, этот дом был продан, а березы — срублены... Так же происходит и с людьми — ведь они еще менее долговечны, чем сделанные их руками вещи. В конце концов, и они ускользают из памяти живущих, и единственное, что остается, что поддерживает огонь человеческой жизни и мою веру в человека — это те добрые дела, которые по отношению ко мне совершали люди.

Родители учили нас делать добро всегда, когда это возможно, и с этой заповедью я прошла всю свою жизнь, неизменно встречая в самые трудные минуты людей, которые приходили мне на помощь. Мне довелось прожить почти Целиком XX век, увидеть торжество свободы, увидеть, как свобода была растоптана, а ее лозунги стали лозунгами рабства худшего, чем когда-либо видел мир. Я жила в самой бесчеловечной стране на свете, но на каждом шагу встречала людей, которые утверждали мою веру в человека, в свободу личности, в конечное торжество добра и справедливости, людей, которые восстанавливали попранное достоинство человека. И я смогла дожить до таких изменений, о которых еще десять лет назад мы не смели и мечтать, относя возможность их вперед если не на столетия, то на десятки лет, когда нас уже не станет. «Как хорошо, что мы ошибались!» — могла бы я воскликнуть теперь.

Но — ошибались ли мы? Пусть мы не верили в скорое возвращение свободы, но в отношении себя я знаю, что мы делали всё возможное, чтобы приблизить ее, содействовать ее утверждению, содействовать обличению [288] и разрушению этой лживой, человеконенавистнической доктрины «всеобщего равенства и счастья» коммунистов, которая создала — казалось бы — вечную и всемогущую империю зла на когда-то прекрасной «одной шестой» части суши нашей планеты, какой была Россия.

Когда я прятала листы «ГУЛАГа», я всегда помнила о зловещем доме на Лубянке, о Соловках, на которых, по счастью, не была, о пересылках. Верхнеуральском политизоляторе, о далекой Колыме, где погибала Татьяна, — и я радовалась, что снова могу, хотя бы таким образом, отстаивать те принципы, которым была верна и в свои молодые годы. Так «ветер возвращается на круги своя», и я всегда буду помнить, что возможность этого мне подарил наш «человек из розового дома».

Рязань, 1991 г.

* * *

——— • ———

назад  вверх  дальше
Содержание
Книги, документы и статьи

—————————————————— • ——————————————————
Создание и дизайн www.genrogge.ru © Вадим Рогге.
Только для учебных и некоммерческих целей.