Rambler's Top100

Я жила в самой бесчеловечной стране...
Воспоминания анархистки

——— • ———

А.М. Гарасева

Глава 1.
Село Песочня. Дед Зосима и Кошелевы. Рязанская учительская семинария. Сватовство отца. Село Волынь и его обитатели. Бароны Притвицы. Нравы местного духовенства. Ф.А. Гусевский. П.Н. Притвиц. Реорганизация Волынской школы. Ссудный «банк». Земские учителя. Жизнь сельского учителя

 

Мой отец Михаил Зосимович Гарасев — учитель, земский деятель и кооператор, — родился в крестьянской семье села Песочня Сапожковского уезда Рязанской губернии{1}. Песочня — большое седо с двумя церквами, торговыми лавками и базаром по пятницам, раньше принадлежало Л.П. Кошелеву{2}, одному из деятелей по освобождению крестьян. Красивый барский дом строился еще по проекту Растрелли. Кроме собственно имения, ему принадлежало здесь еще шестнадцать хуторов, а также крахмальные и винокуренные заводы. Старый Кошелев любил хозяйство и всем распоряжался сам. На хуторах у него жили приказчики и по раз заведенному порядку обязаны были каждое утро являться к барину за получением распоряжений. Тот вставал рано, и мой дед Зосима, бывший приказчиком на хуторе Черная речка, говорил, что когда бы ни приехал, хотя бы в три часа утра, в кабинете Кошелева уже горел свет.

При хуторе, которым управлял дед, имелось три сотни десятин земли и большое количество скота. Там дед и жил со своей семьей, а его собственный дом из двух комнат стоял в Песочне пустым. В окрестных лесах и оврагах водилось много волков. Осенними и зимними ночами они подходили к хутору, давая знать о себе долгим протяжным [22] воем. Поэтому дед держал много собак, но особой известностью в округе пользовался его кобель Серый, о котором часто вспоминал отец, — громадная русская овчарка с повадками настоящего волка. За рекой, напротив хутора, находилась деревня. Серый часто отправлялся туда в набег и возвращался с зарезанной овцой. Следом за ним приходили мужики, сообщая: «Серый ваш опять овцу в стаде зарезал». Согласно уговору, дед давал рубль за овцу, а мужикам — на водку, тем дело и кончалось...

Случалось и другое. Как-то в село забежал бешеный волк. Его убили, а вскоре какая-то собака странного вида заскочила на хутор к деду и потрепала одного из щенков. Будучи еще мальчиком, щенка этого отец очень любил и часто с ним играл, но на следующий день после собаки тот погрыз отцу руку. Отца повезли к врачам. Прививок от бешенства в России тогда еще не знали, врачи советовали ехать в Париж к Пастеру{3}, да только, говорили, все равно не успеть... Тогда решили обратиться к знахарям. Один из них, знавший травы, жил верст за шестьдесят от Песочни. И он помог — отец не заболел, хотя щенка пристрелили с явными признаками бешенства. А в это же время в соседней деревне в страшных мучениях умирала молодая женщина, которую искусал тот же бешеный волк, когда она отбивала у него поросенка. Несчастную заперли в пустой сарай, забили окна и двери, наблюдая за ее агонией через дыру в потолке, а потом вместе с сараем сожгли...

После смерти старого Кошелева Песоченское имение перешло к его единственному сыну, который постоянно жил в столицах, а сюда наезжал изредка, летом, да и не каждый год, полностью переложив дела на управляющих. Те постоянно менялись, уходили, за два-три года наживая собственные имения и разоряя Песоченское. [23]

Один почему-то сводил дубы, другой, наоборот, только дубы и оставлял... Больше прочих урона нанес управляющий-поляк, который не только тащил сам, но и поощрял к тому других. Он завел роскошные оранжереи, а от приказчиков требовал, чтобы те приезжали к нему на паре собственных лошадей с кучером, и если выезд казался ему нехорош, кричал: «Это что за клячи? Вам что, барское добро жалко?!»

Тащить можно было и потому, что, кроме денег, служащие получали жалование еще и натурой — зерном, крупой, маслом и прочим продовольствием — для себя и своего скота.

Неожиданно из Петербурга приехал молодой барин.

Утром он вызвал к себе нашего деда Зосиму, которого любил и выделял из других приказчиков, обошел с ним все имение, а потом долго стоял на балконе башенки и вздыхал. На следующий день приказал всем служащим выдать по месячному окладу и — уехал. Больше его не видели. Позднее выяснилось, что он проиграл свои дома в Москве и Петербурге, наделал долгов, объявил себя банкротом и уехал заграницу, поселившись где-то под Дрезденом. Он даже не потрудился подсчитать свои долги, которые были покрыты продажей одних только хуторов. Само же Песоченское имение пошло с торгов.

Дед наш переехал с хутора в село и ушел на покой. При всеобщем воровстве управляющих денег он не нажил, не было это в его характере, но за долгую службу какие-то небольшие сбережения у него имелись. В прошлом и дед, и бабка были крепостными. Его старший брат по желанию барина был взят в Петербург и, как рассказывал наш отец, стал довольно известным наездником на скачках. Вскоре после своей женитьбы дед Зосима уехал к нему, оставив дома молодую жену, и родные лишь [24] с большим трудом уговорили его вернуться в Песочню. Может быть, поэтому, повидав немного другую жизнь, дед страдал запоями. Высокий, худощавый, он в обычное время имел вид строгий и сосредоточенный, когда же запивал, то бывал мягок и уступчив, так что вся власть в доме переходила к бабушке, а деньги она и всегда держала в своих руках.

После смерти бабушки дед пить бросил. Дочь его была замужем, двое сыновей стали учителями и разъехались, так что он остался совсем один, пристрастившись к церкви, хотя никакой особой религиозностью до этого не отличался: как все, ходил туда по праздникам, а возвратившись, пил особенно крепкий чай. Теперь он проводил свои дни за чтением Библии и других церковных книг, хотя спорить о Боге и о религии, в отличие от своего дяди, не любил. По рассказам, тот был страстным спорщиком, трижды переходил к старообрядцам и возвращался в православие, но за всем тем пользовался уважением обеих церквей.

У деда же проявилась другая страсть — странствия по святым местам. Он побывал в Соловках, на Новом Афоне, дважды посетил Иерусалим. Дома у нас долго еще хранились привезенные им оттуда пахнущие кипарисом иконки, плетеные пальмовые листья, кусочки ладана, сложенные в тридцать три ряда свечи с пасхальной заутрени и громадные блестящие шишки ливанского кедра, из которых мы, дети, выковыривали для себя орешки... Дед Зосима отправился было в Иерусалим и в третий раз, но, отъехав недалеко от дома, простудился, получил воспаление легких и, возвратившись, вскоре умер на руках у своей дочери.

Что тянуло деда в постоянные странствия по монастырям и святым местам? Вряд ли только религиозное [25] чувство. Скорее, та же страсть к передвижениям, за горизонт, что свойственна и птице, и зверю. Поколение деда, в массе неграмотное, знало еще крепостное право, и когда достигало возраста, в котором любой человек пытается осмыслить жизнь свою и других, искало разрешения этих вопросов в единственно доступной сфере — религии. Чтобы увидеть хоть что-то новое, на время забыть ту обстановку, в которой человек живет изо дня в день, люди отправлялись в путешествия по святым местам, представлявшим единственно доступное осмысление самого путешествия, к тому же и затраты на него были не велики.

Сейчас трудно представить, но еще во время моего детства в летнее время десятки тысяч богомольцев двигались по российским дорогам к дальним и ближним святыням. У нас под Рязанью особо чтимым считался Богословский монастырь, куда шло много женщин. Для них богомолье было отдыхом. Шли они по лугам, дорога была мягка для босых ног, краснели земляникой древние курганы, заходящее солнце купалось в Оке, над водою с криком носились ласточки. Удивительная красота открывалась вокруг! Сколько новых лиц, рассказов на привалах... А впереди на горе уже поднимаются стены монастыря, кресты его золоченых глав и высокая колокольня, с которой плывет на много верст над Окой гул большого колокола. Там ждут каждого богомольца, каждому, как бы он ни был беден, найдут место по его достатку, каждого накормят и напоят, и каждый сможет отдохнуть, просветлиться душой в храме и уйти отсюда наполненным новой силой, новыми надеждами и примиренностью с жизнью...

В Песочне, кроме крестьян, было много духовных, там жили служившие и работавшие в имении, поэтому [26] стремление к знаниям ощущалось достаточно сильно. Учителями, кроме отца, стали еще человек десять его односельчан, которые, как и он, окончили рязанскую Александровскую учительскую семинарию. Обучение в ней было бесплатное, учащиеся жили на полном содержании, поэтому желающих учиться было много. В 1885 году, когда поступал отец, на 16 мест было подано 250 заявлений, так что происходил отбор действительно лучших — о взятках тогда и подумать не могли.

В семинарии подобрался хороший состав преподавателей. Кроме основных предметов, в программу были включены пение и игра на скрипке, а в семинарском саду практиковались в садоводстве. Поощрялись начала самоуправления — сами же учащиеся контролировали работу кухни, так что у выпускников семинарии оставались о ней только самые лучшие воспоминания.

Отец окончил ее в 1889 году и поначалу выбрал место учителя в Парахино{4} — одном из самых глухих углов Рязанской губернии, объяснив это желанием заняться охотой, хотя никогда позже в своей жизни не охотился и не мог убивать животных. Действительной причиной такого выбора стало его неудачное сватовство к нашей матери{5}. В то время ее семья считалась в Песочне богатой: ее отец снимал хутора, завел маслобойку, имел большой дом с садом... Был он живым, веселым, любил покутить, но в делах его преследовали неудачи: урожай губили то засуха, то дожди, то вдруг от неосторожности проезжавших сгорал уже убранный хлеб... Дела шли все хуже и хуже, дед хватался то за одно, то за другое, даже решил заняться торговлей и ездил на лошадях в Астрахань за рыбой, но богатства и здесь не нашел. А поскольку он любил угощать и угощаться, то однажды, возвращаясь домой в метель, замерз у плетня собственного дома. [27]

Но все это произошло позднее. В год неудачного сватовства отца семья матери была еще вполне благополучна, и отказали ему, сославшись на возраст невесты — ей было еще только пятнадцать лет. Уехав в Парахино, отец поселился там на постоялом дворе, при котором на втором этаже гостиницы сдавались две или три комнаты. Там он прожил на полном пансионе за 8 рублей в месяц, получая в год 200 рублей учительского жалованья. На следующее лето, приехав в Песочню, он снова посватался к моей матери, и на этот раз дело закончилось свадьбой.

Осенью молодые отправились на новое место работы отца в село Насурово. Ехали туда на лошадях более ста верст, везли сундуки с приданым — платьем, ротондой, бельем, периной, одеялом и всем прочим. Обычай давать дочери приданое тогда имел большой смысл. Женщины из богатых семей получали имения, деньги, драгоценности, что делало их менее зависимыми от своих мужей. Семьи же малого достатка могли снабдить молодую женщину только одеждой, поэтому сундуки с платьями были ее единственным достоянием. А жить молодым было совсем не легко. Отцу было 20 лет, матери около 16 лет. Помогать им никто не мог, они были вполне самостоятельны, но отец получал в месяц всего только 20 рублей. Это означало, что к двадцатому числу очередного месяца, когда земство выдавало учителям жалование, на поездку за ним в Рязань у молодых оставался только один рубль. Чтобы хоть как-то поправить семейный бюджет, мать с отцом переплетали школьные книги и старые, уже потрепанные учебники, которые получали через земство. Так за святки им удавалось заработать еще рублей двадцать, а за лето — значительно больше.

В Насурове мои родители прожили недолго. Хотя школа стояла рядом с барским домом, общества там [28] не было никакого. Имение принадлежало Бурмистрову{6}, сосланному после оправдания Веры Засулич{7} в Рязань, однако он в нем не жил, купив только для того, чтобы соответствовать имущественному цензу и пройти гласным в земскую управу. В парке разрешалось гулять, и можно было сходить в гости к местному священнику, чтобы послушать, как играет на рояли попадья. Иных развлечений не было. Но главное заключалось в другом: большая квартира оказалась настолько холодна, что зимой стены ее покрывались инеем, так что когда родилась первая дочь, Любаша{8}, пришлось просить о переводе в село Остромирово.

Этот выбор тоже оказался неудачен. Школа помещалась в бывшем кабаке, народ был груб, а волостной старшина считал себя в праве контролировать даже личную жизнь учительской семьи. В конце концов, земство предложило отцу перейти в шкоду села Волынь. Это случилось поздней осенью 1894 года.

Волынское имение принадлежало баронам фон Притвиц{9}, а точнее — являлось приданым жены старого барона. Оно было небольшим, и его главное богатство — заливные луга — обычно сдавали в аренду. Дом строили двухэтажным, но когда-то давно ураган снес верхний деревянный этаж, а потом его уже не восстановили. Так и стоял этот белый каменный низкий и длинный дом, нелепость которого скрашивал удивительно живописный парк, разбитый за ним террасами по крутой горе. Каждая такая терраса соединялась с нижней тремя каменными лестницами — широкой средней и узкими боковыми, а прямая центральная аллея, прорезанная на солнечный закат, опускалась вниз, в сумрачный пруд. От этого великолепия ничего теперь не сохранилось. Когда в 1918 году барский дом занял Комитет бедноты, все деревья, [29] в том числе и столетние липы, крестьяне срубили на дрова, затем взорвали белую церковь с высокой колокольней, и на ее месте остались груды щебня и опрокинутые памятники князей Волконских, похороненных двести лет назад возле церковной ограды.

Волынь считалась селом небогатым, хотя имелись села и победнее. Земли было мало, она не кормила население, и молодые парни отправлялись на заработки в Рязань, Москву, Питер, а многие там и оставались. Обычный крестьянский двор имел лошадь, корову, свинью, несколько голов овец. Избы крыли соломой. Работали сами, всей семьей, и за всем, что требовалось для хозяйства, ездили за 18 верст в Рязань. В селе была только одна частная лавка, но ее хозяин, Дмитрий Кондратьевич, был самодур, торговал, когда хотел, и если у него не было настроения, говорил покупателям: «Приходите завтра...» Позволить себе так говорить он мог потому, что был богат, имел много земли, жил в большом доме, имел мельницу-ветрянку и ссужал деньги за большие проценты.

Таким же самодуром, к тому же пьяницей, слыл прежний волынский священник отец Никанор, которого мы уже не застали. Его попадья доживала свой век в маленьком домике, почти закрытом осинником и кустами одичавшей сирени, неподалеку от церкви и в стороне от больших, добротных домов церковного причта, расположившихся вокруг площади на краю высокой горы. Об отце Никаноре рассказывали охотно и много. Так, если ему не нравился вдруг кто-либо из уже приглашенных гостей, он открывал дверь в прихожую и говорил ему: «Вот ваши калоши, а вот шляпа!» Будучи же пьян, что случалось часто, он устраивал в доме такие побоища, что проходившие мимо останавливались, [30] наблюдая, как из окон домика выскакивали дети и матушка, бежавшие прятаться в осиннике.

В ссоре он был и со своими прихожанами уже потому, что в приходе росло множество Никаноров, иногда даже по два в семье. Священник чрезвычайно любил свое имя, давал его крестившимся младенцам, а протестующим родителям грозил: «Не хотите, чтобы ваш сын носил имя моего святого? Ну, тогда и крестить не буду!» Как-то после обедни перед Пасхой он заявил, что при обходе с молебном будет брать не пятьдесят копеек, как раньше, а по два рубля пятьдесят копеек с дома. Когда же прихожане возмутились, отец Никанор приказал запереть церковь и колокольню, так что на Пасху службы не было, и по приходу никто с иконами не ходил. К концу пасхальной недели волынцы поехали с жалобой к архиерею. Дело принимало серьезный оборот — отца Никанора должны были заточить в монастырь для покаяния, но вступились его сыновья, благо у него было четырнадцать детей, а двое старших к тому времени успели стать профессорами Московской духовной академии. Они-то и спасли отца, которому только запретили служить, и свой приход он передал зятю.

Впрочем, тот тоже не блистал достоинствами благочестия, главным же его пороком было стяжательство. Многие из волынских крестьян подолгу не жили на селе, их дома стояли заколоченными, но при обходе с иконами отец Павел приказывал записывать их дома, как не заплатившие ему за молебен. Если же кто-либо из вернувшихся отказывался «погашать долг», священник, в свою очередь, отказывался их крестить, венчать или хоронить.

Однажды из Москвы вернулась семья, отказавшаяся платить подобные «недоимки», но им требовалось [31] обвенчать сына. Обе стороны переругались до того, что попадья обозвала мать жениха неприличным словом. Дело дошло до суда, однако, благодаря земскому начальнику, он не состоялся. Вынужденный венчать, отец Павел приказал найти на чердаке церкви, где хранились старые ризы, самые плохонькие. Свадьба была богатая, в храме горели все паникадила, пел хор, перед церковью стояла тройка, ожидающая молодых, а службу совершали в истрепанных ризах, и дьякон демонстративно во время пения обирал махры со своих рукавов...

«Старый барон», как называли на селе фон Притвица, через восемь лет после освобождения крестьян способствовал открытию на селе трехклассной школы и стал ее попечителем. Вначале школа не имела своего помещения, содержала совсем немного учеников, но в 1875 году барон построил для школы отдельный дом и в нем же открыл ссудно-сберегательное товарищество, самое первое в Рязанском уезде, которое просуществовало до революции. Оно было чрезвычайно нужно крестьянам, однако барон сделал большую ошибку, уговорив местного учителя Гусевского оставить ниву просвещения и целиком заняться новым делом. Трудно было сделать более неудачный выбор. Федор Александрович Гусевский никакого понятия о кооперации не имел, к тому же именно в это время некоторые его поступки стали удивлять близких и знакомых.

За несколько лет до того Гусевский окончил духовную семинарию и собирался жениться. Невесту он выбирал себе из молоденьких поповен, которых с избытком взращивали окрестные батюшки и матушки, чьи семьи насчитывали иногда до пятнадцати человек детей. Гусевский со своим приятелем и свахой разъезжал по поповским гнездам, находил невесту, получал приданое, [32] уговаривался о свадьбе и вдруг за несколько дней до нее отказывался наотрез. Деньги — приданое — он полностью возвращал, а скандал и обиду старались замять, поскольку пострадавшая сторона никак не была заинтересована в огласке, боясь, что о невесте пойдет худая молва. Но Гусевские при этом тоже теряли какую-то сумму, которая черпалась из приданого его сестры, Марии Александровны, учительницы волынской школы, куда перевели и Федора Александровича, и где с ними, ведя их хозяйство, жила их другая сестра, Екатерина Александровна.

В результате, Гусевский так и остался холостым. Перейдя на работу в ссудно-сберегательное товарищество или «банк», как его называли на селе, Гусевский отнесся к новой работе крайне легкомысленно. «Банк» производил свои операции по воскресеньям. К вечеру, когда народ расходился, уставшие члены правления и их глава посылали за выпивкой и закуской. Денег из кассы брали немного, пиры были скромными, и все же через некоторое время ревизия обнаружила нехватку пятидесяти рублей. Старый барон был взбешен. Он уволил Гусевского, а председателем правления назначил приказчика своего главного имения Белые Ключи на Волге, поскольку мужиков он не спрашивал, свободных выборов не признавал, управляя товариществом как собственной вотчиной.

Гусевский не перенес полученной встряски, и нервы его совсем сдали. Под каким-то предлогом Мария Александровна повезла брата в Рязань, где жила их третья замужняя сестра, и там, используя обман, муж сестры положил Гусевского в психиатрическую больницу, чего Федор Александрович ему никогда не простил, как не простил барону своего изгнания. Последнее выражалось [33] в том, что время от времени он писал на барона длинные жалобы, шел в волостное правление и там, стоя на коленях перед портретом царя, читал их вслух, после чего передавал по инстанции. Вечером, по договоренности с Марией Александровной, волостной старшина приносил эти жалобы ей, тем дело и кончалось. С годами Гусевский стал спокойнее, ненормальность его проявлялась только в мелочах, например, в бесконечном процессе мытья рук или бесконечных сборах в церковь, заканчивавшихся, когда народ уже расходился от обедни.

В первые годы революции, из нужды и всем на удивление Федор Александрович несколько лет проработал снова учителем, но что и как он преподавал своим ученикам — сказать трудно...

В 1893 году коляску «старого барона» лошади неожиданно понесли с горы и разбили. Волынское имение перешло к его старшему сыну Павлу Николаевичу фон Притвиц. Последний занимал место земского начальника, должность, по его характеру совсем не подходящую. Он был человеком простым, мягким, хозяйственные дела его мало интересовали. Между тем, царское правительство, учреждая должность земских начальников, хотело через них осуществлять контроль над крестьянством, деятельностью земства и земской интеллигенции. Таким же «оком» правительства были задуманы инспектора земских училищ, в обязанность которым вменялось наблюдать даже за личной жизнью подведомственных им служащих. Однако хороший человек и на плохом месте остается хорошим человеком. Помню, в начале века инспектором народных училищ Рязанского уезда был некий Повайло-Швейковский, пользовавшийся огромным уважением и любовью [34] учителей, так что при вести о его смерти они тотчас же прекратили занятия и съехались на его похороны.

То же можно сказать и о земских начальниках. Когда после революции 1905 года по всей стране шли обыски и аресты, в школу к отцу пришел местный крестьянин. По каким-то своим делам он был у земского начальника, сменившего П.Н. Притвица, и тот попросил его передать отцу записку. В ней сообщалось, что на днях у педагогов соседних с Волынью школ будут произведены обыски. Отец знал, что революционной литературы там было много, поэтому немедленно позвал одного своего приятеля-крестьянина, попросил его съездить в ближайшую из названных в записке школ, дать ее прочитать тамошнему учителю, а саму записку привезти назад. Так и было сделано, и при обысках полиция ничего предосудительного не обнаружила...

Но вернусь к старшему сыну «старого барона», которого тот за что-то обошел наследством, оставив ему только Волынское имение, а все остальное разделив между внуками от другой ветви. Как я уже сказала, Павел Николаевич Притвиц был отзывчивым и добрым человеком, очень скромным в своих привычках, к тому же больным туберкулезом. Небольшой доход от имения и жалование земского начальника с трудом покрывали расходы его жены, которая деревню не любила, предпочитая жить в Петербурге или в Рязани, где у них был свой дом. Волынских крестьян он никогда не притеснял, и дороги из села по большей части проходили по его владениям, что мужикам было выгодно, так как здесь на счету была каждая пядь земли, а «на горах» мог косить каждый, кто захочет, — охранялись только заливные луга. [35]

Мой отец был приглашен учительствовать в Волынь, потому что школа стояла слишком близко к барскому дому, детские крики на переменах беспокоили обитателей усадьбы, и барон, как попечитель, считая, что женщина не может наладить необходимую дисциплину, потребовал поставить во главе школы мужчину. Сельское общество с таким требованием было согласно по другим соображениям: крестьяне хотели завести в волынской церкви хороший хор, и знали, что в других селах регентами были учителя. Поэтому за ведение хора сельское общество соглашалось платить учителю еще 70 рублей в год.

Первые впечатления от волынской школы ужаснули отца. Она была маленькой, имела только одну классную комнату, в которой одновременно занимались два педагога, и две совершенно неудобные комнаты для учительских семей. В проходной кухне по ночам спал Ф.А. Гусевский. Поэтому отец решил поселиться на селе, а из предназначенной ему комнаты сделать вторую классную. Барон не возражал, но предложил отцу произвести проверку деятельности ссудно-сберегательного товарищества, находившегося в том же здании, которое он хотел закрыть, полагая, что за два десятилетия своего существования оно принесло мало пользы крестьянам. В таком случае помещение могло отойти под классы.

Взявшись за это дело со свойственной ему энергией, отец сумел доказать барону, что плохо не общество, а его руководство, и согласился кроме школьных обязанностей взять на себя еще и «банк». Все это в первый же год укрепило барона в доверии к отцу и завязало между ними дружеские, если можно так сказать, отношения.

Они были очень разными людьми и по положению, и по возрасту, и по темпераменту. Отцу еще не было тридцати, он был удивительно работоспособный человек, [36] делавший одновременно споро и ловко десяток дел, притом с удовольствием от своей деятельности, тогда как барону было около пятидесяти лет, он был слаб от болезни и с трудом справлялся с должностью земского начальника. В Волыни он жил по большей части один и зимой очень скучал. Одинокими зимними вечерами, когда в окна нежилых комнат старого дома смотрели только сугробы снега, он шел в школу и там засиживался допоздна. Ему нравился уют маленькой учительской квартиры, освещенной яркой керосиновой лампой-«молнией», и скромный вечерний чай, за которым он жаловался моей матери, что его кухарка обучена готовить только котлеты, поэтому подает их утром, в обед и вечером, а он уже не может их есть и потому всегда голоден... Отца он любил за деятельность, честность, полностью доверял ему, много жертвовал школе, покупая на свои деньги книги, учебные пособия, и при его помощи отец был командирован земством в Московскую губернию на дачу Студенец, где под руководством профессоров Петровско-Разумовской академии прошел курс практического садоводства.

Насколько П.Н. Притвиц доверял отцу, свидетельствует тот факт, что он разрешил ему пользоваться своей библиотекой в любое время и даже в свое отсутствие. Отец рассказывал, что в одной из книг нашел старинное, очень любопытное письмо, но взять его не решился, книгу поставил на место, однако спросил о нем барона. Тот кратко ответил, что это предсмертное письмо Рылеева{10}. Позднее, когда отец снова взял эту книгу, чтобы перечитать и, может быть, переписать письмо, он его уже не нашел, а еще раз спросить об этом Притвица постеснялся. Так судьба письма и осталась неизвестной. [37]

В 1901 году этот Притвиц умер — одиноко, как и жил, в своем кабинете, в пустом доме, от легочного кровотечения. Однако еще за четыре года до своей смерти, на краю села, против старого барского сада он выделил крестьянам Волынской волости землю с условием, чтобы на ней была построена новая школа, а при школе были бы сад, огород и пасека. Задумано так было, чтобы школьники обучались садоводству, а из питомника крестьяне могли бесплатно получать саженцы для своих садов. Насколько это было важно и дальновидно, можно судить по тому, что раньше в нашей местности садов почти не заводили. Большинство крестьян почитало садоводство делом трудным и ненужным, однако едва только при школе вырос и начал плодоносить сад — стали сажать сады и крестьяне. Барон был столь предусмотрителен, что в дарственной оговорил возвращение земли прежнему владельцу или его наследникам в случае закрытия школы, гарантируя ей, таким образом, постоянное существование. Нынешние волынцы учатся в ней и сейчас.

Это был тот период деятельности русского земства, когда школы можно было открывать по желанию сельских обществ при условии, что они сами построят и будут содержать здание, тогда как земство брало на себя обеспечение всей учебной части.

Школа послужила отправной точкой в общественной деятельности отца. Ей он отдавал тогда все время, все свои силы. Кроме классных занятий, он вел школьный хор, читал лекции для взрослых и детей в сопровождении «туманных картин», т.е. диапозитивов, устраивал любительские спектакли, летом вел практические работы в саду со всеми желающими, а после смерти барона на него легло и заведование школой. Чтобы сдружиться с крестьянами, знать их нужды, он согласился быть [38] и регентом в церковном хоре, чем занимался первые несколько лет жизни в Волыни.

Отец не принадлежал ни к одной из политических партий, но нелегальную литературу, которую ему давали, читал и прятал на своем большом пчельнике в самом злом улье. Он был убежден, что благие начинания не следует откладывать на будущее, а надо прямо сейчас делать для людей все, что только можешь. Крестьянам же в первую очередь требуется две вещи — просвещение и кооперация. К сожалению, кооперацией почти никто из молодых учителей не занимался, хотя все они говорили о благе народа. И это понятно: любить дальнего приятнее и легче, чем любить ближнего, ежедневно помогая ему.

Да и трудно было тогда работать сельскому учителю. На первый взгляд, все было можно и, в то же время, — нельзя. Так, например, можно было читать лекции в школе для детей и взрослых с показом «туманных картин», но текст лекции должен быть проверен и согласован с начальством, отступать от него ни на одно слово было нельзя. Для каждого такого чтения требовалось разрешение Министерства внутренних дел и прокурора Святейшего синода. Поэтому вести систематические занятия на какую-либо тему практически оказывалось невозможным. Постепенно отказался от лекций и отец. А ведь в моей детской памяти осталось: зимний вечер, школа на краю села, класс, в больших окнах виден зимний сад в снегу. На сдвинутых партах сидят взрослые и дети, человек двадцать, может быть больше, и все неотрывно смотрят на стену, где, действительно как в тумане, отступает из России великая армия Наполеона. Слышен голос отца, а в классе тепло и тихо...

Еще одно зимнее воспоминание. Наша маленькая квартирка в школе, отец работает за письменным столом, [39] потом встает, подходит к окну и зовет нас. Там, за деревьями, которые в один ряд окружают школу, лежит темное заснеженное поле, на котором то вспыхивают, то гаснут зеленые огоньки — волки. Наш белый пес Дружок тихонько скулит в школьной раздевалке. Он боится идти на двор, но сегодня волки так близко подошли к нам, что Дружок останется в доме.

Но в памяти живо и другое. Поздняя осень, а, вернее, уже начало зимы 1909 года, потому что везде лежит неглубокий снег. Нас, детей, ночью разбудила какая-то тревога в школе, далекие крики со стороны Пудкова, деревни в полутора километрах от школы, и говор спешащих по дороге людей. Все обитатели школы высыпали на крыльцо, и когда говор затихает, со стороны Пудкова доносятся крики и какой-то хрустящий, почему-то особенно страшный звук... Мария Александровна, стоящая рядом с мамой и Екатериной Александровной, громко вздыхает и крестится. Рядом с отцом стоят его приятели-мужики и уговаривают не ходить в Пудково — все уже кончилось, конокрадов забили... «Звери, звери...» — повторяет отец. Мы знаем, что несколько дней назад в Пудково конокрады увели двух лошадей, и догадываемся, что теперь их поймали, их бьют, и нас впервые охватывает какой-то темный ужас.

В суматохе мама не доглядела, и наш брат вместе с поповскими детьми убежал в Пудково. Вскоре он вернулся и, сидя на печи, весь трясся от нервного озноба, а мама отпаивала его горячим молоком.

Дня через три мимо нас из Пудкова провезли два гроба с убитыми. Их провожала довольно большая толпа сумрачных мужиков и баб, в которых я впервые ощутила что-то звериное и тупое, что выплеснулось в последующие годы революции, гражданской войны и в массовом уничтожении людей коммунистами. [40]

Насколько я помню, дом наш всегда был полон людьми. У отца было много знакомых. В Волынь из соседних школ, иногда и за тридцать верст, приезжали семейные пары, но «к Зосимычу», в основном, ездила молодежь. Собирались до десятка и более человек, заезжая друг за другом зимой или заходя пешком летом. Вечером неожиданно они появлялись в школе. До полуночи, а то и позже, спорили на разные темы — о земстве, литературе, педагогике, но, главным образом, о политике. Взгляды были разные, споры горячие, поэтому шум голосов из нашей квартиры доносился на улицу через сад. Дорога обычно бывала пустынной, но по соседству стоял дом волостного правления, в котором жил писарь, человек неприятный, поэтому наша мама, устав просить — «тише, тише!..» — посылала нас на улицу посмотреть, нет ли там писаря... Донесет!

Жили мы очень скромно. В семье росло четверо детей, их надо было учить. Гостей угощали тем, что было. Вряд ли молодежи у нас было сытно, но к чаю всегда было много варенья и меда, а вино подавали для вида, только красное, одну-две рюмки за весь долгий вечер. Гости располагались в большой комнате. Нас, детей, отправляли в маленькую спальню, где мы сидели на большой кровати и, если не играли, то слушали разговоры взрослых через тоненькую перегородку. Наша старшая сестра уже училась в рязанской гимназии, а из оставшихся — меня, брата и другой сестры — самой любопытной была Татьяна{11}, которая наставительно говорила мне, младшей: «Ничего ты не понимаешь! Знаешь, что такое «столыпинский галстук»? Это веревка, на которой вешают революционеров...»

Сейчас я думаю, что и в этих услышанных разговорах начала века тоже заключалось наше воспитание, может [41] быть, закладывались самые важные его основы. Семья — это ведь не только гнездо для выращивания птенцов, но и самая первая социальная ячейка. Центр семьи — это взрослые. А вот что. унаследуют их дети? Ведь мы обладаем только тем, что получаем в наследство от предшествующих времен и поколений, только к этому мы можем приложить еще что-то свое — к «голому месту» ничего не приложишь...

И еще одна картинка из того далекого прошлого. Летняя пустая школа. Нет суетни, беготни. Тишина. Классы отдыхают от своих беспокойных обитателей. Теперь в них переселяемся мы из нашей маленькой квартирки. Парты ставятся в углы, одна на другую, комната становится просторнее. Здесь мы спим, здесь наша столовая, как если бы мы выехали на дачу. Огромный школьный двор теперь тоже наш. Отец устраивает нам качели. Но в целом мы пользуемся полной свободой. От нас требуют только, чтобы мы вовремя являлись к обеду и ужину. Мы занимаем крышу и чердак, где в ящиках лежат старые газеты и журналы, с раннего утра отправляемся в дальние странствия большой компанией — на Оку, в луга, в лес, по оврагам. Никто тогда даже не мог подумать, что с нами может что-то случиться, — и время, и люди были другие, к тому же нас охраняла популярность отца. Встречные непременно здоровались с нами, спрашивая: «Как дома?..» Нам давался только один строжайший наказ: если мы заходим к кому-либо напиться или укрыться от дождя — отказываться от угощения и ничего не брать. Отец никаких подношений не принимал.

...Летним вечером я сижу на перилах широкого парадного крыльца школы. Здесь собираются все ее обитатели, только Федор Александрович в одиночестве гуляет по большой дороге. Школа стоит в глубине сада, [42] отгороженного от дороги решеткой. От ворот к крыльцу ведет выложенная кирпичом дорожка, по которой прогуливается отец. Справа, за решеткой — цветник, слева — сад, у крыльца — огромная черемуха, покрытая гроздьями черных глянцевых ягод. Мне шесть лет. Внизу на ступеньках, рядом со мной сидит Екатерина Александровна Гусевская. Она кончила свои дела на кухне и тоже пришла отдохнуть. «Споем?» — спрашивает она меня, и мы затягиваем с ней старинную песню:

В деревне мы жили,
Метелки вязали,
В Москву, в Москву,
В Москву отправляли...

Дальше я не помню — песня была очень длинной. Последней выходит на крыльцо наша мама. Звучит тихий разговор, а наверху огромное небо и тысячи сияющих звезд, которых я давно уже теперь не вижу...

Из Волыни мы уехали в Рязань, когда пришло время всем нам поступать в гимназию.

——— • ———

назад  вверх  дальше
Содержание
Книги, документы и статьи

—————————————————— • ——————————————————
Создание и дизайн www.genrogge.ru © Вадим Рогге.
Только для учебных и некоммерческих целей.