Rambler's Top100

Л.М. Ляшенко
Александр II, или История трёх одиночеств

——— • ———

Часть IV
Одиночество третье. Апогей

1 • 2

Общество, общество…


В обществе, где дворянская элита постепенно теряла позиции, а буржуазия долгое время не могла оформиться политически, именно интеллигенция взяла на себя заботу не только о выработке проекта национального развития, но и стала главным инициатором его реализации. Интеллигенция в роли реализатора планов социально-экономического и политического [257] развития страны — это всегда очень опасно. Ведь интеллектуальной прослойке нечего было терять, она никогда не являлась «материально ответственным лицом», а потому не привыкла обращать внимания на реальность, выполнимость, затребованность государством и обществом своих планов. И эта её особенность с наибольшей силой проявилась опять-таки в царствование Александра II.

Именно в 1860–1870 годах в России происходит перелом (ещё один!) в отношениях власти и общества. Парадоксально, что он приходится на период либерализации жизни страны, то есть случился именно тогда, когда в империи стали возникать кардинальные изменения. Впрочем, может быть, в этом и состоит одна из закономерностей либерализации политических режимов? Как бы то ни было, именно в эти годы «романтиков», боровшихся за перемены в первой половине столетия, сменяют суровые «реалисты», требующие слома всего и вся. К сожалению, поворот к реализму в России означал не признание обществом объективной действительности со всеми её приятными и неприятными сторонами, а то, что этой действительности была объявлена непримиримая война. В то время, когда Европа начинала смотреть на капитализм трезвыми глазами, думая о его совершенствовании, Россия огульно отрицала за ним какие бы то ни было достоинства. Попытки объяснить указанный перелом только сословными (мол, обеспеченное дворянство сменили малоимущие разночинцы) или психологическими (просвещённый, уравновешенный слой вытеснен малокультурным, непредсказуемым, озлобленным) причинами представляются не совсем убедительными.

Дело не только, а может быть, и не столько в этом, дело вообще не в характере и особенностях русского общества. В отличие от Западной Европы, сумевшей включить в правильную политическую жизнь всю оппозицию, вплоть до социалистов, в России общественные конфликты становились острее от десятилетия к десятилетию. В этом уж точно повинен не только характер интеллигенции, но и то, что самодержавные правительства предоставляли обществу решение лишь некоторых совсем не политических задач, отказывая оппозиции в праве на легальное существование. В таких условиях практически каждая «неполитическая» и нейтральная организация или кружок (Шахматный клуб, воскресные школы, Литературный фонд) превращались в очаги сопротивления абсолютизму.

На подавление властями общественной инициативы, во многом, кстати, вызванной к жизни деятельностью самих [258] властей в конце 1850-х — начале 1860-х годов, общество ответило готовностью к бунту. В этом смысле оно, как и народ в целом, всегда было равно русскому правительству. Вольность, то есть произвол, своеволие, противопоставлены и у тех, и у других понятию «свободы». Ведь свобода — явление историческое, обусловленное и ограниченное свободой других людей, её можно приобрести или потерять. Воля же отношения к истории почти не имеет, это нечто генетическое, впитанное с молоком матери, у неё есть только один источник и только одно ограничение — «мне так хочется».

Оставим на время ошибки и недочеты правительства и вернемся к особенностям российской интеллигенции, того слоя подданных императора, который в 1860-х годах насчитывал около 20 тысяч человек, а к концу столетия — более 200 тысяч (но и тогда это составляло всего 0,2% от 125-миллионного населения империи). Однако именно это меньшинство во многом определило характер политической жизни России во второй половине XIX века. Не будем забывать, что социальная ущербность интеллигенции дополнялась ущербностью культурной, ведь в России интеллигент жил как бы в двух культурных слоях — национальном и мировом (европейском), — что приносило ему дополнительные трудности, заставляло мучительно искать своё место в реальной жизни. А если не получалось (не получалось же достаточно часто), то подменять реальную жизнь мечтой.

Ценности, знания, идеи, почерпнутые интеллигенцией в Европе, постоянно приходили в вопиющее противоречие с отечественной действительностью, а потому усваивались образованными слоями поверхностно, оставляя чувство неудовлетворенности и обиды на власть предержащих. Последние, по мнению либералов и радикалов, не позволяли «прогрессу» закрепиться и победить в России. Именно поэтому заимствованные идеи и ценности получали у общества сугубо утилитарное применение или, как писал Н.А. Бердяев: «… интересы распределения и уравнения всегда превалировали над интересами производства и творчества». Это касалось не только экономических, политических и социальных идей.

Даже от философских истин интеллигенция требовала, чтобы они превратились в оружие общественного переворота, народного благополучия, людского счастья. В 1870–1880 годах позитивизм, материализм странным образом сделались для неё средством утверждения царства социальной справедливости. Отыскивая Правду-истину, российские образованные классы не собирались останавливаться на [259] этом. Им мало было найти истину; правда, & их точки зрения, должна была обязательно оказаться Правдой-справедливостью. Иначе в ней не было никакого проку для страны, народа, общества, прогресса. Возведя народ в ранг божества, общество забывало (вернее, не задумывалось), что зло русской жизни: деспотизм и рабство — не могут быть побеждены известными крайними учениями, несущими лишь иной деспотизм и иное рабство.

Честно говоря, обществу было достаточно трудно задуматься об этом, поскольку в своем истовом народолюбии, стремлении выровнять положение различных социальных групп оно совершенно не обращало внимания на свободу личности и воспитание правосознания населения. Даже российские либералы в 1860-х годах отказывались от требования введения в стране конституции ради создания утопического государства Правды-справедливости. А ведь свобода и неприкосновенность личности существуют только в конституционном государстве. Что касается народников-радикалов, то те, устами Н.К. Михайловского, открыто заявляли: «… свобода есть великая и соблазнительная вещь, но мы не хотим свободы, если она, как было в Европе, только увеличит наш вековой долг народу». Иными словами, от свободы отказывались ради немедленного перехода к социалистическому строю, который должен был разом решить все проблемы.

Все это напоминает максимализм подростков, отказывающихся от чего-то нужного и в целом им симпатичного на том основании, что их требования ко взрослым выполнены не полностью, что им не разрешили делать всего, чего им хотелось. В одном ряду с такой задержавшейся детскостью стоит и упование интеллигенции на то, что Россия — молодая страна, что она только выходит на арену политической жизни, что её отставание от Западной Европы есть преимущество, позволяющее избежать ошибок и провалов «старых» народов. На самом деле юниорские взгляды, царившие в обществе, говорят не о преимуществе молодости, а о неумении дорожить и распоряжаться чужим и собственным (национальным) наследством. Попытки любой ценой избежать капитализма, буржуазных социально-политических порядков приводили к появлению крайне утопических проектов.

Утопии — это то ли мечты, замешанные на реальности, то ли реальность, настоянная на мечтах, но в любом случае они являются делом далеко не безобидным, а зачастую и весьма опасным. Ведь утопист желает лично привести общество к идеальному, гармоническому равновесию. Уникальность [260] подобной задачи заставляет его дорожить малейшей деталью своего плана, ограждать его от любой критики. Отсюда стремление утописта к регламентации всего и вся, нетерпимость к инакомыслию, ведь только он знает, как доставить человечество к «светлым вершинам». Это делает подобные планы весьма сомнительными с точки зрения гуманизма, вечных человеческих ценностей, хотя и очень привлекательными по своей простоте, открывающимся перспективам, скорости их достижения. Утопист, безусловно, отвергает социальную несправедливость, приветствует политическое равенство и обеспечение равных возможностей для овладения людьми всеми богатствами мировой культуры. Однако все это предназначается им для «дальних» поколений, для тех, что придут на смену сегодняшним строителям нового общества. Сами же эти строители, то есть «ближние», остаются лишь материалом, подлежащим обработке и переделке.

Утопичность планов была свойственна не только революционерам, но и либералам, которые обычно упрекали своих соседей слева по оппозиции правительству в торопливости, невнимании к жизненным реалиям и тому подобному. Скажем, славянофильские проекты создания идиллической патриархальной монархии были ненамного реальнее народнического братства крестьянских общин и рабочих артелей. Однако революционный лагерь отличался от либерального крайней радикальностью предлагаемых им методов действия. Может быть, это происходило от презрения интеллигенции к будничной, «мещанской» стороне жизни; от недостатка культуры у молодежи (а революционное движение — движение по преимуществу молодое); отсутствия привычки к упорному, дисциплинированному труду; от отвращения к бездуховности, к господству исключительно материальных запросов и ценностей

Иными словами, в характере и поведении интеллигенции оказывалось перемешанным и хорошее, и плохое; и высокое, и низменное. Не будем видеть все в черном цвете. Ведь особенности характера российской интеллигенции проистекали от жажды целостности мировоззрения, в котором теория оказывалась бы тесно связанной с жизнью. Требования общества, в том числе и лозунги революционеров, во многом были справедливы. Кто же будет протестовать против демократизации тоталитарной политической системы, перераспределения земли в пользу крестьян, улучшения систем образования и здравоохранения? Проблема заключалась не в этих требованиях, а в тех методах, которые предлагались [261] общественными деятелями для проведения в жизнь в целом весьма симпатичных требований. Кроме того, важно было и то, насколько подобные предложения поддерживают и разделяют широкие слои населения.

Невнимание общественных деятелей к этим проблемам приводило к тому, что их планы неизменно повисали в воздухе, они даже начинали осознавать себя в вечных противопоставлениях с другими социально-политическими группами: власть — интеллигенция, буржуазия — интеллигенция, народ — интеллигенция. Нерешенность (а может быть, и принципиальная неразрешимость) этих противопоставлений стала причиной многих бед России в XIX — начале XX века. Анализируя ситуацию, сложившуюся к 1910-м годам, Н.А. Бердяев печально констатировал: «… интеллигенция наша дорожила свободой и исповедовала философию, в которой нет места для свободы; дорожила личностью и исповедовала философию, в которой нет места для личности; дорожила смыслом прогресса и исповедовала философию, в которой нет места для прогресса; дорожила соборностью человечества и исповедовала философию, в которой нет места для соборности человечества…» Может быть, в этой тираде и есть доля преувеличения, но преувеличение касается не сути проблемы, а того, что в ситуации, сложившейся подобным образом, виновата не одна интеллигенция. Но разве от этого становится легче?..

Предваряя возвращение к основной теме нашей беседы, отметим, что император, отдавший предпочтение «надежной», «управляемой» бюрократии, попал в нехитрую, но опасную ловушку. Бюрократизация управления — естественный процесс в истории всех цивилизованных государств. Но в условиях России современникам казалось, что с 1840-х годов в стране начал действовать некий «вечный двигатель» бюрократии, сутью которого было не решение дел, а непрерывное движение вверх и вниз входящих и исходящих бумаг. В своё время искусствоведы-исследователи ввели в научный оборот понятие «экстаз бессмыслия», раскрывающий состояние человека, которому удалось посредством долгого созерцания иконы связаться с высшей духовной реальностью, неким космическим разумом. Подобный «экстаз бессмыслия» был, видимо, основным состоянием и российской бюрократии, достигавшимся ею посредством собственного бумаготворчества и полной безотчетности своих действий. Царствование Александра II привнесло в эту ситуацию некоторые новые краски. Как гениально подметил А.В. Сухово-Кобылин: «Рак чиновничества, разъявший в [262] одну сплошную рану тело России, едет на ней верхом и высоко держит знамя Прогресса». Именно так общество воспринимало попытки верховной власти провести преобразования, опираясь лишь на бюрократический аппарат.

Да, конечно, причинами такой ситуации стали и нехватка квалифицированных кадров, и недостаточное жалованье чиновников, порождавшее бездушие и взяточничество, но бедой оказалось также и отсутствие коллегиальности в деятельности бюрократии. Ведь в России не было даже настоящего Кабинета министров и должности премьер-министра. Русские министры и их товарищи (заместители) не имели понятия о собственном статусе или, как ехидно заметил один из них: «У нас есть ведомства, но нет правительства». Подобное положение дел приводило к опасным последствиям. «Уже теперь, — писал П.А. Валуев в начале 1860-х годов, — в обиходе административных дел государь самодержавен только по имени… есть вспышки, проблески самовластия, но… при усложнившемся механизме управления важнейшие государственные вопросы ускользают и должны по необходимости ускользать от непосредственного влияния государя».

Иными словами, отворачиваясь от авангарда общества, Александр II не просто становился главой неповоротливого и не всегда профессионального бюрократического аппарата. Он и в отношениях с ним не был ни всесильным, ни «своим», поскольку в отличие от министров, столоначальников, тружеников канцелярий должен был заботиться не только о процветании чиновничества, но и о крепости династии, интересах нации и государства. Для общества же, отлученного им от реальной государственной деятельности и подогретого доморощенными и заимствованными идеями, решающим становился критерий нравственности правительства, желание, чтобы оно действовало пусть и не всегда профессионально, но «честно». Требование высокой нравственности «верхов» — это вообще отличительная черта российского восприятия власти, а может быть, проявление того, что свой протест верноподданный мог выразить только оценкой честности или нечестности чиновничества. При этом забывалось, что высоконравственное правительство является наихудшим. Циничная власть терпимее, а потому гуманнее. Моралисты, добравшиеся до кормила власти, несут неисчислимые притеснения. Впрочем, в России, кажется, не было и не могло быть ни законченных циников, ни абсолютных моралистов. [263]

——— • ———

назад  вверх  дальше
Содержание
Книги, документы и статьи

—————————————————— • ——————————————————
Создание и дизайн www.genrogge.ru © Вадим Рогге.
Только для учебных и некоммерческих целей.